НА ГЛАВНУЮ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ КРАЯ

ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ

ГЕОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ

Пассек
Татьяна Петровна

Пассек Татьяна Петровна (урожденная Кучина)

 

Пассек Татьяна Петровна (урожденная Кучина) (1810-1889) – писательница, жена российского историка-этнографа Вадима Васильевича Пассека (1808-1842). Родственница А.И.Герцена, выросшая вместе с ним, он называл ее «корчевской кузиной». В своих замечательных записках «Из дальних лет» (Санкт-Петрбург, 1878-1889) она превосходно описала детство, отрочество и юность Герцена и с большим талантом изобразила настроение русского общества в течение нескольких десятилетий.

 

Пассек Т.П.
Из дальних лет: воспоминания
(отрывки)

<…> Целый ряд едва уловимых образов тихо протекает перед моим внутренним взором. Как бы начерченные на облаках, они беспрестанно видоизменяются, бледнеют, снова образуются, таят, исчезают и уносят с собою целую часть жизни. Когда на дальном горизонте опять появились образы — очертания их были уже отчетливее. Точно теперь вижу, как раз, проснувшись рано поутру, я услышала, в соседней комнате, оживленный разговор и незнакомый детский голос. В одной рубашонке, босиком, я встала с постели, растворила дверь и остановилась на пороге, увидавши мать мою и какую-то незнакомую молодую даму, которые держали за руки стоявшего на столе ребенка и надевали на него мой теплый левантиновый капотец стального цвета. Огорченная этим зрелищем, я заплакала, чем и обратила на себя общее внимание.

Ребенок этот был Александр Иванович Г—н, впоследствии столь известный в литературе под именем И—а, а незнакомая дама — его мать.

Вероятно, страх лишиться капотца запечатлел этот случай так глубоко в моей памяти.
Впоследствии мне рассказывали, как тогда мать моя взяла меня на руки, уговаривала не плакать, а я, указывая на ребенка, усевшегося в моем капотце на столе, плакала еще сильнее и долго не могла уняться, сколько ни старались меня урезонить и разжалобить, сколько ни склоняли меня на дружбу к Александру, говоря, что маленький Саша мне родня, милый мальчик, надобно его любить, отдать ему не только капотец, но поделиться платьицами и рубашечками; что ему нечего надеть — все отняли французы, а жадничать стыдно, но я была неутешима.
Когда я успокоилась, мать Александра взяла меня на руки, приласкала и посадила подле Саши на стол, чтобы мы поцеловались и познакомились.
Сквозь слезы я его обняла, поцеловала и, надувши губы, дала ему такой толчок, что он едва не полетел со стола. За этот подвиг, другим толчком, меня согнали со стола.
За несколько дней перед этим Александр и мать его приехали в Новоселье с Иваном Алексеевичем Яковлевым, мать моя их навестила накануне, а вечером Сашу с матерью привезла к нам ночевать.
Мать Александра — Генриетта-Луиза-Вильгельмина Гааг, родилась в Штутгарде, от небогатых родителей. Жизнь ее, в родном семействе, была тяжела и несчастна, поэтому она часто гостила, по нескольку дней, в одном богатом доме, где бывали русский посланник Лев Алексеевич Яковлев и брат его Иван Алексеевич. Оба брата, узнавши о несчастной жизни хорошенькой пятнадцатилетней Генриетты, относились к ней с участием и, шутя, предлагали ей перейти к ним в посольство. Однажды, сильно обиженная и огорченная, она ушла из родительского дома, явилась в русское посольство и просила, чтобы ее там скрыли.
Ей дали должность — по утрам наливать кофе посланнику и его брату. Вскоре Иван Алексеевич Яковлев уехал в Италию. Возвратясь, он нашел Генриетту беременной. Это было в конце 1811 года, в Касселе, где — при короле Жероме Бонапарте — Лев Алексеевич состоял посланником.
Готовилась война, Иван Алексеевич собирался в Россию. Проезд был небезопасен и для мужчины, поэтому Генриетту хотели передать ее семейству. Она пришла в такое отчаяние, что Иван Алексеевич решился взять ее с собой. Для большего удобства, девушку переодели в мужское платье и обрезали ей волосы.
Приехавши в Москву, они остановились на Тверском бульваре, в доме Александра Алексеевича Яковлева. 25-го марта 1812 года, в бельэтаже этого дома, у Генриетты родился сын. Его назвали Александром, в честь крестного отца Александра Алексеевича, а по отчеству Ивановичем, по Ивану Алексеевичу, усыновившему его как воспитанника. Фамилию ему дали Герцен, подразумевая под этим, что он «дар сердца» и желая этой фамилией выразить свою любовь к нему1.
Александр родился слабым, тщедушным. К нему взяли кормилицу из крестьянок — Дарью. Сверх того, приставили к нему няню — Веру Артамоновну, пожилую девушку, худощавую, с наивно-добродушным лицом, с длинной, морщиноватой шеей.
Чтобы прислуге не так затруднительно было называть Генриетту, из всех имян ее выбрали, как самое легкое, имя Луизы, а по Ивану Алексеевичу назвали Ивановной. Александра же, по безмерной любви к нему — отец и все родные, от самого рождения мальчика — звали его «Шушкой»; название это перешло и к его сыну, также Александру <…>
В памяти у меня сохранилось, как я тревожилась и огорчалась, видя, что внимание и заботы всех обращены на маленького, слабого здоровьем Сашу, а обо мне как будто забывали.
Матери я несколько боялась — она была вспыльчива и иногда меня секла, но, несмотря на это я решалась к ней подходить, ласкалась и уверяла, что люблю ее больше, нежели Сашенька, что Саша ей никогда этого не скажет, что он глуп, не ходит и не говорит. Мать брала меня на колени, целовала, говоря: «И я тебя люблю — ты моя дочка, люблю и Сашу. Чем же он глуп?.. Он умное дитя, а не ходит и не говорит потому, что мал и нездоров. Если ты девочка умная, то можешь понять, что старше его, поэтому должна его учить, беречь и утешать».
Я выслушивала это с стесненным сердцем.
Когда, после таких разговоров, я видела, как Саша переходил с рук на руки и мать моя заставляла его прыгать на своих коленях, под детские песни, то, чтобы понравиться ей, я сама начинала перед ним прыгать, хлопать в ладоши и петь. Александр, всегда серьезный, как бы всматривающийся во все, что его окружало, глядя на меня, радостно протягивал ко мне ручонки и улыбался.
Еще грустнее было мне, когда Сашей занималась сестра моей матери, Елисавета Петровна. Я ее любила больше, нежели мать, потому что она обращалась со мной кротко и рассудительно. Чтобы отвлечь ее от него, я тащила к ней свои книжки с картинками и просила ее мне их объяснить. Уверяла ее в своей привязанности, измеряла свои чувства к разным лицам видимыми предметами.
— Вас, — говорила я тетушке, — люблю до неба, — и протягивала руки к небу, — маму — до церкви, Сашу — до пола.
Мало по малу я стала привыкать к Саше и любить его. Видя, как он радуется, когда я подхожу к нему, и обнимает меня своими худенькими ручонками, я стала играть с ним; держала за ручку, когда он переступал, учила говорить. Когда его катали по саду в повозочке — бежала подле. Погулявши, мы всегда останавливались отдыхать в английском домике, — Сашу вносили в зеленую комнату, и все входили туда же. Там мы помещались на широких диванах. Увеселяя Сашу и себя, я начинала на диване скакать, кататься и часто, разыгравшись, поднимала такой шум, что выводила всех из терпения. Чтобы унять меня, нянька брата моего, всегда прибегала к одному раз ей удавшемуся средству, она говорила:
— Вот постойте, ужо баба-яга сойдет со стены, да и съест вас за то, что вы не слушаетесь. — С этими словами отдергивала зеленый флер, закрывавший картину Тициана — Венеру, сделанную во весь рост. Зная, что такое баба-яга из сказок, я, в ужасе, спрыгивала с дивана и инстинктивно ретировалась к окну, чтобы в случае беды, из него выпрыгнуть в рощу и убраться. Но так как предмет, которого мы боимся, нас к себе притягивает, то и я, ретируясь к окну, не спускала глаз с Венеры. Часто, засмотревшись на красоту ее лица и тела, забывала страх, и потихоньку начинала подходить к картине, а вскоре и совсем перестала ее бояться.
Одно из любимых мест моих в Новоселье, как в первом возрасте моем, так и впоследствии, была широкая канава, отделявшая парк от темного бора. Канава эта была всегда полна воды, от этого берега ее осыпали кукушкины слезки и ряды крупных незабудок.
Когда Сашу везли около этой канавы, он всегда тянулся к ярко голубевшим цветам. Я бежала нарвать их ему, но иногда, наклонившись к незабудкам, вдруг отдергивала руку — мне казалось, что они смотрят на меня своим лазоревым взором и говорят:
— Не рви нас — мы живем… <…>
Родственники Ивана Алексеевича, видя безмерную избалованность Александра, предрекали, что в нем не будет пути, а, основываясь на его тщедушности, ожидали, что чахотка скоро унесет его из этого мира.
Действительно, это был ребенок худой, бледный, с редкими блинными белокурыми волосами, с большими темно-серыми глазами, в которых порой блестели искры и рано засветилась мысль. Невзирая на его чрезмерную живость, он редко улыбался, шалил, ломал, шумел с серьезным видом, как будто делая дело. Часто, бросивши игрушки, он останавливал взор на одном предмете и как бы вдумывался во что-то. Чувствуя нерасположение к себе родных со стороны отца своего, несмотря на их видимое внимание, он и сам их не любил и старался избегать их присутствия. В особенности он старательно удалялся от княгини Марии Алексеевны Хованской, которая, из любви к брату Ивану и по долгу христианки, как она выражалась, желая сколько-нибудь исправить избалованного ребенка, всякий раз, как только он попадался ей на глаза, читала ему нравоучения и пугала его, говоря, что до нее доходят слухи, как он капризничает и никого не слушает, и что, если это правда, то она его запрет в свой ридикюль или табакерку. Потом, обращаясь к брату, прибавляла: «отдай-ка мне своего баловника на исправление, я его сделаю шелковым». Александр боялся ее до смерти, иногда достаточно было сказать: «Вот постойте, я скажу княгине, что вы не слушаетесь», — и он делался шелковым.
Все видели в «Шушке» только баловня, из которого не будет никакого толка, но никто не умел, из-за баловства, рассмотреть, сколько ума, добродушного юмора и нежности было в этом ребенке. Никто не обратил внимания на врожденные ему чувства деликатности и человеколюбия, которые, невзирая на эгоистическую, полную деспотизма среду, в которой он рос и развивался и в которой мог быть первым деспотом, были в нем так сильны, что он рано почувствовал, а вскоре и понял все отталкивающее окружавшего его мира, сочувствовал всему угнетенному, до слез возмущался несправедливостью, постоянно нуждался в сердечном привете, страстно, беззаветно отдавался чувству дружбы и любви и умел сохранить эти свойства души.
Один только Иван Александрович понимал его, понимал содержавшиеся в нем возможности и старался развить в нем сдержанность. <…>


1 Александр, будучи моложе меня, приходился мне дядей. — Т.П.
<< Корчева